22.06.2013 00:00 | Статьи | Авангард Иванов
Константин КОВАЛЁВ. ВОЙНА МОЕГО ДЕТСТВА
22 июня 1941 года мне было 5 лет 4 месяца и неделя. Но особенность моей памяти такова, что я помню всё подряд, что происходило, с трёх лет, а отдельные фрагменты помню, когда мне было около двух лет. Поэтому всю войну, которую я видел, находясь долго близко к фронту, могу пересказать.
В тот день было во дворе нашего ростовского дома солнечно и тихо. Я играл в песочнице. На крыльцо вышла моя мама, чтобы вытряхнуть половичок около мусорника. Но тут с третьего этажа нашего подъезда справа сбежала молодая женщина, которую все звали Скориха, так как фамилия её была Скорихова, и жила она с матерью. С непонятной недоброй радостью она сказала маме: «А вы знаете, что война с Германией началась? Включите дома радио – там сейчас Молотов выступает!»
При немцах Скориха служила в гестапо переводчицей, и после их изгнания 14 февраля 1943 года она была арестована НКВД и исчезла. Говорили, в лагере умерла.
Мой отец стал летать из Ростова сбрасывать диверсантов над Румынией, которые там, конечно, погибали, так как даже не знали ни страны, ни её языка. Один раз его ЛИ-2 (советский вариант «дугласа») обстреляла залпом из винтовок румынская кавалерия. Но ни одна пуля не попала ни в лётчиков, ни в жизненно важные части самолёта. Когда самолёт прилетел, мама встречала отца на аэродроме: весь самолёт был изрешечён пулями.
Вскоре отца направили на фронт под Ленинград. Помню, как он простился с мамой и с нами, тремя детьми и бабушкой. Родители долго смотрели друг другу в глаза, а потом поцеловались. Через какое-то время всех взрослых жильцов дома, кроме стариков, стали гонять на занятия по гражданской обороне. Причём бегом. На вешалке висел мамин противогаз и в углу стоял деревянный муляж винтовки. За мною присматривали братья-школьники: Вова 1925 года рождения и Толя 1929 года рождения.
Но к осени немцы продвинулись к нам, заняли Таганрог (80 км от Ростова) и стали бомбить по ночам город. Активисты дома стучались в двери квартир и кричали: «Воздушная тревога!» И все бежали под лестницу при входе в подвальное помещение. Лестницы часто оставались целыми, когда бомба пробивала этажные перекрытия. Мать держала меня, закутанного в одеяло. С одним потомственным интеллигентом, отцом семейства, случилась истерика. Он катался по полу в подвале, где было как раз опасно и выл жене: «Нина, я изнемогаю!» Мне было стыдно за этого папу моего приятеля. Как ни странно, я не испытывал страха при всех бомбёжках, так как не мог поверить в то, что я могу погибнуть. А вот многие взрослые боялись. Кто-то из мужчин, стоявших ближе к выходу из подъезда, пошутил, что во дворе около мусорника упал сбитый немецкий «юнкерс». Изнемогавший в подвале сосед забился под деревянную скамейку ( там был «красный уголок», где проводились собрания жильцов) и стал ещё громче изнемогать.
В сентябре за нами приехал автобус, принадлежавший аэропорту, в автобусе были семьи и вещи лётчиков. Мы погрузились в него и нас отвезли на главный вокзал. Но там было невозможно протолкнуться к вагонам. И нас повезли в аэропорт. Там мы просидели ровно месяц: никому не нужна была семья фронтовика, сражавшегося за Родину.
Однажды над лётным полем появился «мессершмит». Мы всё это видели из дверей здания аэропорта. На него набросились два наших И-16, разумеется, с необученными лётчиками. «Мессершмит», притворно удирая от И-16 со скоростью вдвое большей, чем наш ястребок, сделал мёртвую петлю, зашёл нашему в хвост и сбил его. Другой ястребок удрал. Наш лётчик спустился на парашюте на поле. К нему подбежали, привели. Его лицо было покрыто красными и белыми пятнами. Он пожаловался на превосходство немца в скорости. Я удивился, что немецкий самолёт лучше нашего, хотя до войны по радио говорили, что всё у нашей армии самое лучшее, и я тоже хотел быть лётчиком.
А аэропорт всё чаще бомбили. Все бежали из здания порта в щели: зигзагообразные глубокие окопы, покрытые брёвнами, присыпанными землей. При прямом попадании бомбы погибали только те, кто был в данном отсеке зигзага. Мать тащила меня за руку, следом бежали братья и ковыляла бабушка. У наших ног кружились волчки из пыли. Это были только что коснувшиеся земли осколки от наших зенитных снарядов и немецких бомб. Я наклонился поднять «волчок», но мать меня дёрнула за руку и затащила в щель.
Все лётчики вывозили в тыл не только свои семьи, но и родичей из сёл и станиц. А нас никто не брал. Вот тогда я впервые услыхал от мамы слово «шкурники», сказанное о таких особях, спасавших свои шкуры и не помогавших другим. Наконец прилетел молодой красивый рыжеватый друг отца лётчик Краснов, который по папиной просьбе вывез нас с другими семьями в Минеральные воды. Вскоре он сгорел с самолётом, как позднее рассказал отец. Там нас сразу из аэропорта привезли на железнодорожный вокзал и погрузили в «телятники» – товарные вагоны. Вверху в углу на нарах у окошка устроились два бойца с ручным пулемётом Токарева. Мы стояли уже два часа.
Сидеть в товарном вагоне было скучно, и мама вышла со мною на перрон. Около соседнего вагона мы увидели молоденькую девушку в чёрной юбке и белой рубашке с вышивкой. Девушка была очень славная, скромная, круглое личико у неё было белое с румянцем, на щёчках были ямочки, а волосы чёрные. У мамы тогда дочери не было, и она залюбовалась девушкой и заговорила с нею. Любопытная мама узнала от девушки, что ей шестнадцать лет, что она украинка, что было видно уже по её вышиванке, и что она едет одна (уж не помню, почему. Мы отошли от неё, и мама сказала мне: «Ты видел, какая красивая девушка?!» И я впервые осознал, что такое красивая. До этого я не задумывался о женской красоте. Так что мама делала меня поэтом. И любовь к стихам она мне через год привила, купив мне за большие деньги на тбилисском рынке стихи Некрасова и Пушкина – первые книжки, по которым я сам научился читать.
Мама прогулялась со мною вдоль составов. У одного с пломбами на дверях мы наткнулись на двух высоких носатых военных с прозрачно-серыми глазами. Ремни их были неправильно надеты: они не были заправлены под хлястики. Мама заговорила с ними весело, те сказали, что они проверяющие. Это были немецкие шпионы. Она сразу это поняла, так как после Брестского мира жила в Белоруссии под немцами и хорошо запомнила их вид. Мама прибежала со мною к начальнику и сказала про шпионов, но тот не поверил и велел ей не разводить панику. Мы вошли в вагон, и тут с рёвом, летя чуть выше крыши одноэтажного здания вокзала, на нас налетели «мессершмиты». Они стреляли из пулемётов и бросали бомбы, заходя ещё и ёще для атаки.
Один перепуганный военный, размахивая пистолетом, приказал всем в вагоне лезть под вагон. Два пулемётчика, опрокинув пулемёт, бросились бежать. Мать накрыла меня своим телом и со страшною улыбкой сказала, чтобы я не боялся: если что – погибнем вместе. Но я и не боялся. Раздался грохот и треск, словно слон ходил по доскам, и те ломались под ним. Это рвались снаряды: бомбы попали в два вагона со снарядами, около которых мы встретили шпионов. Взрыв разнёс два вагона на соседнем пути с бессарабскими евреями.
Когда немцы улетели, я упрекнул дядек-пулемётчиков за то, что они не стреляли, а убежали. Те испугались и злобным шёпотом пообещали меня придушить. Вот их (а не немцев!) я испугался.
Мы вышли из вагона. Валялись убитые и корчились в муках раненые. Мама повела меня прочь с перрона смерти в улочки типа деревенских. Но тут же, на перроне, мы увидели ту самую юную украиночку, лежавшую на асфальте на боку. Она почему-то молча то поджимала колени к груди, то распрямлялась. На её груди растекалось несколько красных пятен, словно от раздавленных вишен. Мне показалось странным такое поведение девушки, и я спросил у мамы, зачем она так делает. Мама не желая говорить мне, что девушка умирает в последних конвульсиях, сказала бессмыслицу: «Так надо», и утащила меня за здание вокзала в боковую улочку с богатыми деревенскими хатами и большими приусадебными участками. Местные жители у одной хаты не пустили нас к себе в погреб, выкопанный на огороде (была опасность повторного налёта): они злорадствовали и ждали немецких «освободителей», без боязни говоря: «Вот и конец приходит проклятым большевикам и жидам! Ступайте дальше!». А у другой хаты нас пустили, сказав, что, может быть, за наше спасение и их бог спасёт (только ради этого!). Таково было кубанское и ставропольское казачество! А нынешние «патриоты» орут, что расказачивание в гражданскую войну было беспричинным. Когда немцы туда пришли, они отказывали нашим окружённым бойцам в помощи и выдавали их.
Мне об этом рассказал у нас в Ростове-на-Дону в конце 60-х годов один ещё моложавый маленький мужчина, который оказался на Кубани в плену только потому, что ни один местный житель не помог ему, попавшему с товарищами в окружение, укрыться. Правда, вскоре его маленький рост и юный вид помогли ему. Их гоняли под конвоем на работы, и он умудрился где-то украсть старую гражданскую одежду и переодеться, и немцы выгнали его из первичного концлагеря, решив, что случайно загребли и несовершеннолетнего подростка.
Наконец мы, кто остался в живых, поехали, и нас привезли в Махачкалу. Её позднее при наступлении Паулюса на Сталинград тоже стали страшно бомбить, но немцы туда не пришли.
Отец регулярно летал через линию фронта в Ленинград, возил туда еду и боеприпасы, а обратно вывозил раненых. Зимой на аэродроме в Вологде «мессершмиты» совершили налёт на наш аэродром. Отец перед взлётом был тяжело ранен за штурвалом крупнокалиберной пулей из пулемёта «мессершмита». Сгоряча он выбежал из ЛИ-2, пробежал шагов двадцать, упал и полз по снегу…
Его подобрали санитары, в санчасти вытащили из подвала перепуганного хирурга, и тот, сделав разрез, как при аппендиците, но слева, удалил пулю, которая провалилась в живот, пробив тазобедренную область. Сильный организм не пившего и не курившего отца выдержал, и отец стал снова воевать. Только после госпиталя его перевели на Северный Кавказ в Минводы, к своим ростовчанам: после ранения у него ухудшилось зрение, и ему запретили ночные полёты. Но когда немцы прорвались на Кавказ, то он только и летал по ночам на одномоторном самолёте К-5, вывозя людей, в первую очередь, чекистов из окружения. Конструктор К-5 Калинин был, как было заведено, расстрелян перед войной не без ведома Сталина. А нас его самолёт вскоре спас.
В начале 1942 года немцев изгнали из Ростова, где они пробыли в первый раз 10 дней. Многие беженцы-евреи вернулись в Ростов и были расстреляны немцами, которые в июле снова заняли город до 14 февраля 1943 года. Всего немцы убили в Змиёвской балке за Ботаническим садом свыше 29000 евреев и наших военных.
А нас отец неосмотрительно перевёз к месту своего дислоцирования назад в Минводы. Помню, что он тогда ещё хромал на правую ногу. И когда немцы прорвались на северный Кавказ, нас стали страшно бомбить. Гражданские и военные бежали из города. Какая-то группа наших бойцов выгнала нашу семью в сарай, а сама устроилась в доме, положив на подоконники винтовки и пулемёт. Руки у них дрожали. Но утром и они сбежали. Отец забрал нас на аэродром и поместил нас на краю лётного поля под стогом сена. Но вывезти нас он долго не мог: чекисты всё время гоняли его вывозить из Пятигорска, Железноводска и других городишек своих коллег. С высоты отец видел вдалеке немецкие танки.
Он не выдержал и сказал, что чекисты могут его расстрелять, но он больше не полетит: он должен спасти семью. Те расстреливать не стали (кто же тогда будет их вывозить?!) и попросили вывезти последнюю группу чекистов, разрешив ему после этого вывезти нас ночью. Во втором часу ночи я услышал тихое «тикание» мотора. Прилетел отец. Он перегрузил небольшой самолёт, взяв нас и ещё две семьи. Самолёт с первой попытки не оторвался от земли, пробежав до края поля. Тогда отец развернул машину и дал полный газ. Самолёт взревел, как танк, и взлетел. Отец был мастер летать «бреющим» полётом, то есть очень близко к земле. Он так и летел до утра до Махачкалы. Я боялся: казалось, что он зацепится за тополь или трубу хаты. В семь утра мы сели.
А на аэродроме в Минводах, куда немцы пришли спустя три дня, услыхав рев мотора папина самолёта, особист (чекист) выбежал в кальсонах, но при оружии, и закричал отдыхавшим лётчикам: «Немецкие танки на поле! Спасайся, кто как может!» Лётчики по звуку мотора умели угадывать, чей самолёт летит. Они захохотали и сказали, что это машину поднял Ковалёв!
Этот особист всё время запугивал расстрелом начальника аэропорта, требуя выполнять его приказания. И вот начальник порта взял особиста за грудки и сказал: «Ты меня запугивал! А ты знаешь, что тебе будет за панику на фронте?!» Чекист чуть ли не на коленях попросил прощения и стал вести себя порядочно. Улетел последним рейсом из города.
Через Махачкалу и Баку отец вывез нас на место своей новой дислокации –
в Тбилиси. В отличие от других южных республик, Грузия жила хорошо, а Тбилиси ломился от изобилия продуктов. Про войну там только слыхали. Процветала спекуляция и взяточничество. Работал оперный театр, где мы семьёй попали на «Травиату». Пели великолепные грузинские певцы. Так я впервые познакомился с оперным искусством, которое полюбил на всю жизнь.
Среди рукоплещущей публики было полно шикарно одетых молодых грузин с усиками. Все они были с барышнями, и на фронт их явно никто не приглашал.
А вот в грузинском древнем селе Марткоби, куда нас сперва поселили (позже нас устроили в дома для лётчиков при аэропорте), все мужчины были на фронте. Видны были из мужского пола только мальчики и старики. И жили тамошние гостеприимные жители бедно, питались овощами и дикими фруктами.
В аэропорту мой средний брат Толя продолжил учёбу в школе, а старший 16-летний Вова стал работать механиком в мастерской, ремонтируя самолёты, повреждённые в бою. В этой мастерской рабочие имели бронь, то есть их не брали на фронт. Но там надо было работать много на улице под навесом в ангарах. Зимой было там холодно из-за сильных ветров. Но, конечно, не так, как на фронте, куда Вова попал уже в самом начале 1943 года. Мои родители кое в чём всю жизнь были тёмные деревенские люди. Мать была домохозяйка с незаконченным высшим медицинским образованием. Но отец-то был лётчиком с этого аэродрома! Но обоим казалось, что Вова ещё подросток, и до армии ему, то есть до 18-ти лет, два года. А война, конечно, кончится, раньше(!), как сказал тов. Сталин. Вова был такого же небольшого роста, как моя мама, то есть мне сегодняшнему по плечо. А у меня рост всего 1 м 72 см.
Короче, мама уговорила папу перевести Вову в тёплую мастерскую. Папа и перевёл, не выяснив, что в этой мастерской брОни нет. 23 октября 1942 года Вове исполнилось 17 лет. А через три месяца, в новом 1943 году ему формально «исполнилось» 18 лет!.. И его призвали на фронт…
В сентябре 1943 года, уцелев на Курской дуге, он был ранен под своим родным городом Смоленском: немецкая винтовочная пуля при отражении немецкой танковой атаки прошла у него насквозь чуть выше левой ключицы, слегка задев кость, о чём он нам написал из ростовского госпиталя, когда рука уже смогла писать (у меня хранятся все его письма с фронта).
Санитарка или медсестра, не такая, как в кино, увидев у него под подушкой сумочку с немецкими ножничками, зеркальцем и пилкой для ногтей, стала просить подарить ей эти вещи. Вова сказал, что везёт этот трофей из немецкого блиндажа маме. Обиженная «патриотка», не такая, как «сестрички» в кино, украла у него этот подарок, когда он был на процедуре.
Что до процедуры, то дело в том, что у него ещё не поднималась рука выше уровня груди, и специальный врач насильно выкручивал её ему вверх. Вова орал от боли, а тыловой эскулап стращал его: «Не ори, или не хочешь продолжать родине служить?! От фронта хочешь уклониться?! А трибунал?»
Вот так воевали на тыловом фронте многие «патриоты», некоторые из которых живы поныне и принимают за свои «подвиги» награды от разрушителей СССР, сумевших сделать то, чего не удалось Гитлеру. Но этот был хоть врачом, а сколько военных обоих полов я видел на аэродроме в Тбилиси, которые служили, например, в ВОХРе – вооружённой охране аэродрома, отъевшиеся, наглые, занимавшиеся сексом под каждым кустом, из-за чего я в 6 лет узнал, что это такое. А чекисты, тыловые «герои»!.. Хоть бы ротация у них была, что ли, менялись бы местами с фронтовыми чекистами, чтобы пороха фронтового понюхали!..
После госпиталя Вове дали 10 дней отпуска здесь же в Ростове, о чём он попросил, так как он думал, что мы уже в Ростове (а мы в него вернулись лишь в октябре 1944 года). Когда он пришёл домой и постучался в дверь, её открыл бледный штатский с прозрачно-белыми бешеными глазами. Это был тыловой энкаведешник тов. Белоглазов, который был такой бледный из-за того, что приходилось вести ночную «работу» с арестованными. Увидав пред собою солдатика в выцветшей гимнастёрке и в ботинках с обмотками вместо сапог (которые носят теперь артисты в новеньких гимнастёрках, играющие наших солдат в бесчисленных лживых фильмах о войне), тов. Белоглазов захлопнул дверь перед бойцом. Для незнающих: обмотки – это такие грубые широкие ленты, которыми обматывали голени поверх галифе.
Брат, которому всё ещё не было 18-ти лет, поехал в аэропорт узнать, где теперь служит отец. Там знакомые лётчики сказали ему, что всё ещё в Тбилиси, хотя прилетает сюда, и предложили ему доставить его самолётом в Тбилиси к нам. Сколько было радости и слёз, когда он появился у нас! Мама искупала его прямо в большом тазу, как маленького, а одежду постирала. Вова хотел увидеть папу, но оказалось, что он как раз улетел. Имея отпуск, он решил его дождаться, чтобы увидеться. Через пару дней, когда мы с Вовой были дома одни, в дверь постучали. За Вовой пришли. Это был чистенький молоденький боящийся самого себя тыловой старший лейтенант-контрразведчик. С ним вошёл огромный толстый солдат-грузин с откормленной физиономией, покрытой смуглым румянцем. На плече у него был автомат ППШ.
Судя по трепетно-строгому поведению старшего лейтенанта, он ожидал, что встретит вооружённого шпиона или диверсанта. Он стал проверять, нет ли в комнате оружия: увидев деревянный выструганный приклад, торчавший из-под моего матраса, он потянул и вытащил… деревянное ружьё-игрушку, которую вырезал мне средний брат-школьник. Потом он полез в платяной шкаф и стал выбрасывать из нижнего отделения на пол стиранные отцовы кальсоны с вязками внизу и нижние рубашки. Но оружия, как назло, не обнаружил. Потом проверил Вовины документы. Срок пребывания в отпуске Вова не нарушил, но, как я предполагаю, он не имел право поехать в отпуск не в тот город, в который попросился.
Вову забрали. Он попросил меня обо всём рассказать маме. Я, не обувшись, босиком побежал вслед, но бежать было по кочкам больно. Брат шёл впереди, а тыловой автоматчик и отважный офицер-контрразведчик шли сзади, конвоируя его. Я забегал спереди и смотрел на брата. Офицер велел мне отойти от брата, но я не слушал. Тогда Вова сам сказал мне идти домой. Больше ни я, ни Толя, ни папа с мамой Вову не видали.
Через три дня прилетел с фронта отец. С матерью пришёл он в контрразведку. Родителям сказали, что они выявили, что он ни в чём серьёзном невиновен и будет отправлен на фронт. А сейчас сидит на гауптвахте, где конечно, холодно. Отец попросил, чтобы им позволили повидаться с сыном перед отправкой на фронт, но гуманные чекисты им отказали.
Буквально три дня тому назад, исходя из того, что мы теперь знаем о «работе» НКВД во время войны, я догадался, что, скорее всего, они не позволили моим родителям увидеть сына не из вредности или формализма, а потому, что у Вовы было разбито лицо во время проведения ими «установления истины», то есть, что он не шпион, не дезертир, а лишь нарушитель порядка использования отпуска после излечения в госпитале.
С фронта Вова писал каждый раз в конце письма: «Погибну или вернусь героем!» Он погиб в ночь на 7-8 мая 1944 года в день освобождения Севастополя на высоте Безымянной севернее Балаклавы. Так было написано в похоронке, которую мы получили месяц спустя. Помню, я, играя на улице, услышал странный плач, доносившийся из нашего окна на первом этаже. Я прибежал домой. Сидя на кровати, безутешно плакала мама, повторяя: «Сыночек мой!» Рядом стоял папа, и у него из глаз по носу еле заметно стекали слеза за слезой. И тут же, ближе к двери, самовольно вошедшая в чужое жилище, стояла соседка и молча со спокойным интересом наблюдала, как плачут в горе взрослые люди. Я никогда не видел, чтобы мои родители плакали. Будь я постарше, я бы выгнал эту соседку вон, но тогда я только испытал к ней отчаянную ненависть.
Через несколько дней после получения похоронки мама рассказала, что как раз в ночь гибели Вовы она видела его во сне. Он был то ли в окопе, то ли в блиндаже или ещё где-то под землёй. И там было много молчащих наших солдат. Она при этом видела только верхнюю половину Вовиного тела. Она спросила: «Сыночек, что ты здесь делаешь?» И он ей ответил: «Тише, мама, здесь немцы…» И сон оборвался…
В похоронке стояли три стандартных слова «погиб», «пропал без вести», «умер». Одно из них приславшие похоронку, должны были подчеркнуть, но не подчеркнули. Папа поехал в военкомат, выяснить, какому из слов нужно верить. Не знаю, что ему ответили, но он маме сказал, что Вова пропал без вести. Возможно, он это сделал для того, чтобы облегчить ей страдания, дав ей надежду на возвращение сына с войны живым. Долгие годы она в это верила, ждала. Атеистка, она несколько раз ходила к гадалкам, как и многие тысячи женщин, потерявших на войне сыновей или мужей. Думала даже, что Вова потерял память о прошлом и живёт где-нибудь в Севастополе. И лишь лет через тридцать после войны она сказала мне: «Ну что ж, сынок, конечно, Вова погиб, но ведь не он один, а миллионы людей пали за Родину!..»
В октябре 1944 года мы вернулись в Ростов. Прокурор города задорно сказал папе, что он прикажет немедленно освободить шикарную трёхкомнатную квартиру фронтовика и орденоносца. Но когда он узнал, что её занял энкаведешник, у него руки затряслись…
А в НКВД папе сказали, что его сын якобы дезертир. Папе пришлось пойти в военкомат и принести опровержение, то есть справку, что Вова сложил голову за Родину. Тогда в НКВД нам дали две комнаты с соседкой…
Через пару лет нам удалось обменять это жилище на отдельную двухкомнатную квартиру в том же доме.
Что до места захоронения Вовы, то в СССР туда поехать было нельзя: теперь я знаю, что там были военные базы наших подлодок с искусственными подводными пещерами для их укрытия. Даже слово «Балаклава» было убрано с советских карт.
В 1993 году было установлено, где кто погиб под Севастополем. Но я об этом узнал только теперь. Одна добрая женщина и поэтесса, Людмила Дубинская, живущая в Севастополе, прочитала в моей автобиографии в интернете на сайте stihi.ru о том, где и когда погиб мой брат. Оказалось, что севастопольцы буквально живут судьбами погибших героев. В городе есть Музей Памяти. А в Музее хранится четырёхтомная Книга Памяти. А в ней – фамилии и даты гибели и пр. погибших. Фамилия Ковалёва Владимира Фёдоровича находится на букву «К» в третьем томе. Обо всём этом мне сообщила Людмила.
На майские праздники я, несмотря на возраст (77 лет) и нездоровье (сердечник) по приглашению другой доброй севастопольской поэтессы Светланы Головлёвой (у поэта друзья поэты, в первую очередь!) поехал в Севастополь – «за границу», то есть на русскую землю, подаренную украинцем Хрущёвым Украине вместе с русскими жителями, без их ведома и согласия. Это было в 1954 году. Приближался ХХ съезд КПСС, на котором, помимо прочего, должны были избрать нового первого секретаря ЦК. Никита, угождавший Сталину ради собственного спасения, уничтожил в 37-38 годах тысячи украинских коммунистов. А так как украинская партийная делегация на ХХ съезде должна была быть большая, Хрущёв боялся, что она проголосует против его переизбрания первым секретарём (генсеков не было после смерти Сталина). И он дал им взятку: подарил им жемчужину РСФСР – Крым. Спустя всего лишь год после смерти тирана жители Крыма не посмели активно протестовать. А ведь уже тогда началась наглая украинизация русских. Сейчас там русские борются уже с агрессивным украинизаторским беспределом, лишённые всякой поддержки Кремля…
Севастополь – это самый красивый город РОССИИ, который разные олигархи норовят изуродовать своими «небоскрёбами». Гражданам Севастополя приходится отражать их натиск. Украинской речи я там ни разу не слыхал, а когда я в шутку заговорил по-украински (я выучил этот язык в армии от детей бандеровцев, а потом в концлагере от самих бандеровцев), моя знакомая посмотрела на меня, как на ненормального…
8 мая 2013 года, спустя ровно 69 лет после гибели моего брата Вовы, убитого в возрасте 18 лет и шести с половиной месяцев я вместе с другой поэтессой Светланой Головлёвой, принявшей меня у себя в Севастополе и оказавшей мне помощь во всём, в том числе и в моём восхождении на Безымянную высоту к братской могиле брата, в которой похоронены 182 бойца, стоял у этого священного места. В каком месте могилы похоронен Вова, неизвестно. И мы с моею новой подругой разложили цветы по всей могиле. В середине стоит обелиск. Над входом в ограду кладбища-могилы растёт развесистое неизвестное нам обоим, видимо, южное дерево. Я набрал в мешочек сухой севастопольской земли с могилы брата. Кругом была такая красота, что не верилось, что на месте этого рая был ад.
Вверх поднималась эта высота, поросшая кустарником, а на север простиралась наклонная долина, покрытая виноградниками. Затем были страшные скалы, а за ними резко вверх, тоже градусов под сорок пять начинался долгий подъем на страшную Сапун-гору, где погибло ещё больше наших воинов, которых по приказу Сталина погнали на рожон на снаряды пушек и танков, на миномёты и пулемёты немцев, засевших в железобетонных дотах и дзотах. Погнали после сравнительно недолгой артавиаподготовки. Ценой гибели массы наших воинов обеими высотами овладели. Причём рядом была широкая ровная долина с дорогами, по которой мы приехали на такси из Севастополя. По ней, как мне сказали, шли наши танки на Севастополь. Зачем было штурмовать эти окружаемые нашими воинами высоты? С одной стороны было море, откуда стреляли наши корабли, а с двух, а потом и с трёх сторон наши войска.
Почему не применили осаду этих высот, как поступил Рокоссовский, наш гуманнейший полководец, вынудивший голодных и обессиленных немцев в Сталинграде сдаться? В Севастополе при ранней майской жаре и при нехватке питьевой воды немцы тоже вскоре бы капитулировали. Причем, в отличие от Сталинграда, здесь не было угрозы разблокирования немцев на этих горах: наши войска уже были в Одессе, а спустя два с половиной месяца вошли в Румынию.
Моя подруга объяснила мне, что Сталин хотел, чтобы Севастополь освободили к чьему-то дню рождения. Я стал думать: не к пятому ли мая – дню рождения Карла Маркса? Вождь назначал взятия городов на знаменательные даты, как торжественные концерты. Киев после Курской битвы был освобождён ценою жизней множества утонувших в Днепре солдат 7 ноября 1943 года (большое количество тех, кто переплыл, получили звание Героев Советского Союза). Берлин был взят 1-2 мая 1945 года ценою гибели 300 тысяч наших воинов, которых армейский Сталин – Жуков бросил в лоб на Зееловские высоты, ощетинившиеся дюжиной рядов долговременных укреплений. Не хотелось отстать от Конева, который разумным манёвром зашёл с левого фланга в Берлин.
В Музей Памяти мы попали 14 мая. Там очень трогательные пожилые женщины, подобные хранительницам душ павших героев, подарили мне два экземпляра 3-го тома Книги Памяти. Кроме того, они показали мне карточку из картотеки и позволили снять с нею копию. В карточке указана фамилия имя и отчество Вовы, год рождения, место призыва – Тбилисский военкомат, дата и место гибели, а также армия и дивизия, в которой он служил. Там также было какое-то сокращение, аббревиатура. Я спросил, что это. Сотрудница спокойно и даже с сочувствием объяснила, что это означает «штрафная рота». И тут же успокоила меня: «Да не волнуйтесь: наверное, он или нагрубил командиру или подрался». Я ей ответил, что он туда несомненно попал за то, что вместо Ростова отправился в отпуск к нам в Тбилиси.
Так что уцелеть у Вовы не было никакого шанса: сперва, как это было заведено, под пули бросили штрафников «искупить кровью вину» для того, чтобы можно было заставить немецкие огневые точки себя обнаружить. А уж потом по их телам погнали на убой героев-гвардейцев. Но для смерти они все были равны.
Зато мы победили!.. Но какой ценой?! Почему наших погибло почти втрое больше, чем немцев, на этой действительно «Неизвестной войне»?!
22 июня 2013 г.
blog comments powered by Disqus