16.01.2004 17:39 | Совраска | Администратор
БАБОЧКИН о «ЧАПАЕВЕ»
5 ноября 1934 года у входа в кинотеатр «Титан» в Ленинграде появился написанный небрежно от руки плакат:
новый звуковой фильм «ЧАПАЕВ».
В главных ролях В. МЯСНИКОВА и Н. СИМОНОВ.
Режиссеры БРАТЬЯ ВАСИЛЬЕВЫ.
Я смотрел на этот плакат со сложным чувством. Я не испытывал досады на то, что я — исполнитель главной роли — не был в этом плакате упомянут. Не упомянуты были и другие исполнители. Я понимал, что фамилиями Мясниковой и Симонова — довольно популярных в то время киноактеров — киноадминистраторы пытались пробудить в публике хоть какой-нибудь интерес к фильму. Я понимал, что в сочетании их имен есть некоторый намек на возможность какой-нибудь романтической истории, которая будет показана на фоне Гражданской войны. Я понимал, что сама тема была достаточно жевана-пережевана в фильмах последних лет. Я понимал, что она могла казаться окончательно исчерпанной.
Но горько было думать: неужели целых два года напряженного, исступленного, изнурительного труда, который внес в создание фильма большой коллектив людей, влюбленных в тему, вложивших в нее буквально всю душу, пропадет даром? Неужели этот труд, вдохновенный и искренний, так и не найдет живого отклика в сердцах советского зрителя, так же как не нашел он его в среде кинематографистов, так же как не нашел он его в сердце нашего кинематографического начальства?
Действительно, два просмотра, предшествовавшие такому тихому выходу «Чапаева» на экраны, должны были бы вселить в нас тревогу и беспокойство и запомнились навсегда. Первым смотрел готовый фильм начальник ГУКФ.
В порядке исключения или недоразумения на этом просмотре присутствовали не только режиссеры, но и некоторые исполнители. Я подчеркиваю это потому, что сейчас, очевидно, многие не могут себе представить, что тридцать лет назад актеры — даже исполнители главных ролей — не считались членами съемочного коллектива, не имели никакого значения в производственной и творческой жизни киностудии и не имели никакого права голоса при обсуждении художественных вопросов. От эпохи немого кино звуковому досталась в наследство такая практика: в актере больше всего ценился так называемый типаж, то есть более или менее резко выраженная внешняя типичность, да еще, пожалуй, способность выполнять режиссерские указания слепо, без рассуждений. Под эту практику подводилась в свое время и некая теоретическая база. Одно время существовала даже тенденция заменить в кино слово «актер» названием «натурщик». Так что, повторяю, на этот просмотр мы — исполнители главных ролей — попали по недоразумению или недосмотру начальства.
Трудно было понять, какое впечатление произвел «Чапаев» на начальника нашего управления. Вероятно, он все пытался представить себе, какое впечатление все это произведет на еще более высокое начальство, но так и не мог решить эту загадку. Во всяком случае, после того как на экране появилось слово «Конец» и в просмотровом зале киностудии «Ленфильм» зажегся свет, на высоком челе высокого начальства не отразилось ничего. Оно вышло из зала, не высказав никакого мнения, не сделав ни одного замечания и даже забыв сказать нам: «До свидания». Его мнение было передано режиссерам картины через директора студии. Оно заключалось в коротком и категорическом распоряжении выбросить из картины песню «Ревела буря, дождь шумел» как «задерживающую действие». Ни одного звука больше о фильме сказано не было. И Васильевы, и весь съемочный коллектив, и мы, актеры, были в отчаянии...
Все это вспоминалось, когда я стоял у плаката перед входом в кинотеатр «Титан» 5 ноября 1934 года...
Начался первый сеанс для публики. Прошли вступительные титры. Зазвучала великолепная музыка Гавриила Попова. Зазвенели бубенцы лихой тройки, запряженной в шикарный фаэтон, на верху которого проволокой был привязан станковый пулемет (кстати, почему-то эту упряжку потом всегда называли тачанкой, но это была не тачанка, а именно фаэтон), прозвучали первые реплики, и опять, уже не в первый раз, я, знающий картину чуть ли не наизусть, смотревший ее, вероятно, уже в пятый раз, был вовлечен в медленно разворачивающееся, но непреодолимое развитие событий фильма. Через какие-нибудь десять минут я совершенно забыл о зрительном зале: присутствие зрителей доходило до моего сознания только тогда, когда они напоминали о себе то одновременным вздохом тысячи грудей, то сдержанной улыбкой, которая пробегала, как накат волны, то вдруг мертвой тишиной, такой тишиной, что на секунду казалось, будто в зале нет ни одного человека.
Описывать реакцию зрителя тридцатых годов на фильм «Чапаев» — задача почти безнадежная и неблагодарная.
Я буду рассказывать только о фактах несомненных, достоверных и документальных.
Когда сеанс кончился, публика не встала с мест. Зал притих и чего-то ждал. Вышел директор кинотеатра и, встав перед экраном, сказал: «Товарищи, все... Но среди нас находятся исполнители главных ролей...».
Все мы знаем, что и теперь, и раньше, и у нас, а главным образом за рубежом весьма значительная часть зрителей очень бурно и даже с оттенком психопатии реагирует на личные встречи с так называемыми кинозвездами. Я могу заверить, что в успехе «Чапаева» этот элемент отсутствовал начисто. Публика тридцатых годов вообще не воспринимала «Чапаева» как произведение киноискусства, она воспринимала его как жизненный факт — несомненный и реально существующий.
Если повторять выражение некоторых критиков: «чудо «Чапаева», то «чудо» заключалось именно в этом необъяснимом, непонятном, странном и неповторимом обстоятельстве: «Чапаев» для зрителей тридцатых годов — или во всяком случае для громадного большинства этих зрителей — был не фильмом, заранее придуманным, подготовленным, срепетированным, а потом снятым на пленку. Это был подлинный, несомненный и реальный кусок жизни, захватывающий и трагический, а если он возник передо мной, зрителем, сейчас на экране, если я, зритель, очнувшись, вспоминаю, что сижу в кинотеатре, что сейчас не 1919, а 1934 или 1936 год, то все это — просто необъяснимое волшебство, которого я не понимаю, да и не хочу понимать и объяснять. Я повторяю: громадное большинство зрителей считало волшебством и чудом не художественные качества фильма и не то, что этот подлинный кусок жизни прошел сейчас перед их глазами, а то, что он — зритель, он — имярек вдруг оказался здесь, в кинотеатре, и что куда-то исчезли, растворились и уральские степи, и уральские волны, и эти люди, вместе с которыми вот сейчас, вот только что он жил, боролся, страдал, побеждал и погибал... Непосредственность восприятия фильма, полная вера в подлинность, первозданность происходящих событий приближались к своему абсолюту, к своей вершине, к своим ста процентам.
За тридцать лет, прошедших со дня выхода в свет «Чапаева», я получил от зрителей не сотни, а, вероятно, не одну тысячу писем. И многие, очень многие из них показывают, насколько совместились для их авторов иллюзии и реальность, искусство и жизнь. До сих пор, через тридцать лет, еще приходят иногда такие письма.
Наиболее удивительным мне кажется то, что подлинные участники событий — бойцы и командиры Чапаевской дивизии — тоже воспринимали фильм, как живую жизнь, а не как произведение искусства. У меня на груди плакал горькими и радостными слезами пожилой человек, бывший чапаевский боец. Он обнимал меня, всхлипывая и стесняясь своих слез, и повторял: «Там, у колодца, в белой-то рубашке, ведь это был я... Ты понимаешь, ведь это был я...». И мне не захотелось разрушать эту его иллюзию. Я подтвердил: «Это был ты. Я знаю».
Это был крестьянин, рядовой солдат. Во время встреч с командирами дело оказывалось несколько сложней, но и эти встречи, в общем, подтверждали необыкновенную силу иллюзий и какой-то, я сказал бы, гипнотической мистификации, заключенной в фильме.
В первый год войны я встретился в Саратове с бывшим командиром кавалерийского эскадрона Чапаевской дивизии по фамилии Жуков. В фильме перед сценой каппелевской атаки адъютант Чапаева приносит тревожную весть: «Буза в эскадроне. Жукова убили». В этом тексте Жуков — случайная фамилия. Он мог быть Ивановым, Петровым, кем угодно.
Но подлинный Жуков, не виновный в случайном совпадении, предъявил мне как Чапаеву самую серьезную претензию: как это я, не разобравшись как следует, поверил, что его убили. Он — Жуков — был только ранен, и пока усмиряли взбунтовавшийся эскадрон, ему делали перевязку здесь же, неподалеку, вот в этом же лесу.
Но я все забегаю вперед, путаю хронологию....
Первым, кто, как потом оказалось, пытался экранизировать «Чапаева», был сам Д. А. Фурманов. В начале 1924 года он переделал свою знаменитую повесть для кинематографа. Но никогда никому не показывал этой работы. Сценарий был обнаружен в архиве писателя только в 1939 году, то есть тогда, когда наш фильм уже пять лет не сходил с экрана. Очевидно, сам писатель, незнакомый со спецификой кинематографа, не был уверен в удаче своей работы. Это была только экранная иллюстрация повести.
После смерти писателя жена его, А. Н. Фурманова, решила экранизировать «Чапаева», и в 1932 году появился ее сценарий на эту тему. Уделив очень много внимания массовым и батальным сценам, А. Н. Фурманова пыталась создать народную эпопею. К сожалению, характеры отдельных персонажей ей не удались. Сам Фурманов становился олицетворением ходячей морали, произносившим газетные передовицы, а Чапаев непрерывно демонстрировал свое беспрекословное подчинение комиссару...
Начав подготовку к «Чапаеву», получив в руки неопубликованные дневники и записные книжки Фурманова, процедив сквозь фильтр своих замыслов все рассказанное соратниками Чапаева, с головой окунувшись в громадный, интереснейший материал и изучив его добросовестно и досконально, Васильевы создали новый сценарий, который стал самым замечательным литературным произведением, совершенно не похожим на повесть Д. А. Фурманова, независимым от нее и в то же время из нее вытекающим и ею рожденным.
Я помню первую читку сценария зимой 1933 года на квартире И. Н. Певцова. Нас было четверо: Певцов, Васильевы и я. Сценарий назывался «Чапай». По размерам он был гораздо больше того, что вошло потом в картину. Но то, что в картину не вошло, не было плохим. Впоследствии были выброшены сцены замечательные — громадной силы и страшного напряжения, наиболее жестокие и трагические. Первый вариант сценария «Чапай» был написан как трагедия, по всем законам этого жанра. Впоследствии, в процессе съемок и монтажа, трагическая линия сценария завуалировалась и замаскировалась, на первый план вышли светлые, жанровые, комедийные сцены. Но и после всех этих сокращений, переделок, неожиданных изменений сценария в порядке импровизированных находок на съемочной площадке заданный жанр вещи не изменился. «Чапаев» — это первая советская трагедия.
О фильме написано очень много. Много умных, ценных и искренних исследований, рецензий, книг. Но ни в одной самой доброжелательной и даже восторженной статье нет вот этого единственно правильного определения жанра картины. «Чапаев» — трагедия, и образ самого Чапаева, в создание которого братья Васильевы, как авторы сценария и постановщики, и я, как исполнитель, вложили все свои силы, все способности и всю свою гражданскую страсть,— образ трагический. Чапаев — бывший пастух, бывший балаковский плотник, бывший солдат, а потом фельдфебель царской армии, бывший герой Первой мировой войны (он был георгиевским кавалером «полного банта») — волной революционных событий был вознесен на громадную высоту. В 1917 году началась и продолжалась около двух лет (всего около двух лет!) его новая деятельность, уже не имевшая ничего общего с его прошлым. Он стал вождем народных масс, политиком, полководцем.
Как бы из глубины русской истории он вобрал в себя черты стихийного революционера, бунтаря, народного вожака. Волга, Белая, Чусовая, Урал, киргизские степи — вот география походов Чапаевской дивизии.
Но ведь по этим же местам прошла мятежная вольница Степана Разина, эти же степи были полем битвы народной армии Емельяна Пугачева. И не случайно полки Чапаева носили имена Стеньки Разина и Пугачева. При всей своей недостаточной образованности Чапаев знал, что, разгоняя кулацкие банды в самарских степях, громя уральские казачьи сотни, отборные части Каппеля и адмирала Колчака, он становился прямым наследником Разина и Пугачева. Он как бы принимал прорвавшуюся через века, через дебри современной обыденности эстафету народного героя, вождя взбунтовавшегося крестьянства. Чапаев — характер, сложившийся исторически, характер, вынырнувший буквально из глубины веков, и его гибель становилась неизбежной не потому, что лихость у него граничила с неосторожностью, не потому, что сопротивление белых армий становилось все ожесточеннее, не потому, что в превратностях войны смерть подстерегает на каждом шагу, а потому, что начиналась новая эпоха, и Чапаев как исторический тип, как представитель определенного вида, породы, общественной формации, должен был исчезнуть, уступив место новому типу, представителю новой общественной и политической формации, той формации, которую в фильме представляет образ комиссара Фурманова.
Я говорю о Чапаеве не как о личности. Как личность Чапаев мог бы остаться в живых, мог бы со славой закончить войну, как мог бы в конце концов закончить даже и военную академию... Но как социально-исторический тип он все равно перестал бы существовать.
Несмотря на весь оптимизм, на весь юмор, всю жизненную и бытовую достоверность изображаемых событий, после первой же читки сценария для нас была уже совершенно очевидна и несомненна основная его черта и особенность. Она заключалась в трагической обреченности его героя.
Может быть, тогда, в 1933 году, ни авторы, ни мы, первые слушатели, первая публика будущего фильма, не смогли бы еще так четко сформулировать эту идею, эту особенность сценария, но мы чувствовали ее всем своим художническим чутьем, всем своим гражданским инстинктом.
Впечатление и на И. Н. Певцова, и на меня сценарий произвел громадное, потрясающее. Певцов был взволнован до глубины души.
Я помню его смятенное лицо, взволнованные, влажные глаза. Когда Георгий Васильев закрыл последнюю страницу сценария, наступило долгое молчание. Потом Певцов тихо пробормотал: «Ну, что ж... Может быть, в нашем искусстве начинается новый этап...».
Мы шли от Певцова по снежному ночному Ленинграду. Останавливались на пустынных перекрестках, и, захваченный образом Чапаева, я рассказывал Васильевым, как я его себе представляю: как кричит он слова команды своим несколько пронзительным высоким голосом, как носит он свою папаху, какой он ловкий, легкий, изящный. Кстати, то, что я не встречал живого Чапаева, мне кажется чистой случайностью. Я вырос в тех же местах, где потом гремела слава Чапаева, моя комсомольская юность привела меня на некоторое время в Политотдел 4-й армии Восточного фронта, куда входила 25-я Чапаевская дивизия. И если я не знал Чапаева, то скольких таких же или очень похожих на него командиров я знал!
Я пел те же песни, которые пел Чапаев, я знал тот простой и колоритный язык, на котором тогда говорили, я умел сам носить папаху так, чтоб она неизвестно на чем держалась. Одним словом, мне не нужна была творческая командировка, перед тем как начать работать над ролью. И вопрос о том, что я, намеченный вначале на роль Петьки, буду играть Чапаева, был решен в первые же дни...
...И хотя в первых снятых сценах я не был похож не только на Чапаева, но, по-моему, вообще ни на что не был похож, — это режиссеров совершенно не смутило. Еще тогда... на заре советского кинематографа, они понимали, что у актера, будь он хоть семи пядей во лбу, образ не может родиться сразу, немедленно, по календарному плану. Образ рождается в результате довольно продолжительного, часто мучительного внутреннего творческого процесса.
Недаром Станиславский сравнивал процесс рождения и создания художественного образа с процессом вынашивания и рождения ребенка... Я не встречал за свою жизнь ни одного большого актера, который на первых же репетициях уже показывал бы образ, уже играл бы в полную силу. Так это делают только посредственные актеры. У посредственного актера образ готов еще до начала репетиций — он берет его из своего небольшого запаса штампов. Именно это и поощряется сейчас в нашем кино при так называемых пробах. Серьезный актер всегда даст обойти себя на старте, его будет заботить только конечный результат, только финиш. Почему же эта практика, столь обедняющая наше киноискусство, укоренилась так прочно? Думаю, что одной из причин является система утверждения исполнителей не только по выбору режиссера, но и с одобрения студийных и главковских инстанций. Необходимость получить это одобрение понуждает режиссера искать готовые решения на предварительном этапе работы. А такие решения всегда оказываются поверхностнее, мельче тех, которые приходят в совместных поисках, в творческом процессе.
Во времена «Чапаева» этой системы еще не было, и актеры и режиссеры могли работать гораздо спокойнее, обдуманнее и увереннее. Конечно, в выборе актеров на роль может ошибиться даже опытный режиссер. Так Васильевы ошиблись в выборе актера на роль Петьки, и идеальный Петька — Л. Кмит сменил актера, не оправдавшего надежд, уже после того, как прошло целое лето натурных съемок и кое-что из отснятого пришлось переснимать летом 1934 года.
Через некоторое время после подготовительного периода, после первых и, конечно, неудачных съемок наступил тот желанный момент, когда Чапаев стал моим вторым «я». То, что подразумевается под понятием перевоплощение в образ, уже не составляло для меня никакого труда. Через период сомнений, технических трудностей я перешагнул. Я уже узнал своего Чапаева досконально и мог становиться Чапаевым, таким, как его представлял, в любой момент. Я уже мог поставить его в любые жизненные обстоятельства, даже не предусмотренные сценарием. Как это ни покажется странным, но, вероятно, я уже знал его лучше, чем знали его авторы сценария и постановщики фильма.
В своем толковании Чапаева я меньше всего чувствовал себя обязанным становиться похожим на настоящего Чапаева, меньше всего старался имитировать его внешность, походку, манеры, о которых мог судить по рассказам его близких и по небольшому количеству сохранившегося иконографического материала.
Вот что писал о Чапаеве сам Фурманов: «Чапаев живет и будет долго-долго жить в народной молве, ибо он коренной сын этой среды и к тому же удивительно сочетавший в себе то, что было разбросано по другим характерам его соратников, по другим индивидуальностям». Это давало нам право пытаться создать образ обобщенный, в каких-то чертах он мог и отличаться от Чапаева, каким тот был в действительности... Удачно передразнивать кого-нибудь — хорошо на эстраде, в пародии, а в серьезном искусстве все это лишнее. Образ Чапаева, созданный моим творческим воображением, существовал уже совершенно независимо от моего желания или нежелания. Он появился на свет и зажил своей самовольной, самостоятельной жизнью и уже не подчинялся ни режиссерам, ни консультантам, ни даже мне самому. От этого возникали на съемках разногласия в трактовке сцен, иногда мучительные.
Режиссеры, например, в сцене ссоры Чапаева с Фурмановым настаивали и требовали, чтоб голос Чапаева «гремел», как предусмотрено в сценарии, когда он кричит комиссару: «Я — Чапаев! Ты понимаешь, что я — Чапаев?» А мой герой вдруг обессиленно садился на табурет и с трогательной наивностью объяснял и спрашивал: «Я — Чапаев. Ты понимаешь, что я — Чапаев?»
Сцена с картошкой — где должен быть командир? — пожалуй, самая знаменитая сцена фильма, сцена, которую я до сих пор очень люблю и которую сыграть лучше я все равно не мог бы,— помню — вдруг к концу съемок разонравилась Васильевым, они ее забраковали категорически и должны были переснять. Я употребил всю свою хитрость, чтобы на эту пересъемку у них так и не хватило времени....
Два лета жили мы на Волге, в лагерях 48-й дивизии, среди солдат и командиров, среди крестьян приволжских деревень, в самой гуще народной жизни, в условиях, так похожих на те, которые нам предстояло изобразить, и мы полностью использовали этот материал, такой важный для наблюдений, размышлений, творчества... С тех пор место, где проходили съемки, где стоял штаб 48-й дивизии, стало называться Чапаевской, и название это сохранилось до сих пор. Мы жили и работали там, предоставленные самим себе....
Отснятый материал для знаменитой сцены психической атаки, до того как был смонтирован, на меня, например, производил самое удручающее впечатление. Трудно было представить себе, что из этих медленных по темпу, недостаточно динамичных и, казалось, таких невыразительных по изображению кадров в результате монтажа получится одна из самых сильных, самых напряженных, самых стремительных и захватывающих сцен во всем мировом кинематографе с его рождения по сегодняшний день.
Васильевы считали себя учениками Эйзенштейна. Мне кажется, что самые сильные стороны их режиссуры во многом отличаются от школы Эйзенштейна, которую нужно считать в основных чертах изобразительно-монтажной. Но, несомненно, искусством монтажа Васильевы владели в той же совершенной степени, как их учитель. В тот момент, когда средства монтажного кинематографа становились главными в решении художественной задачи, Васильевы применяли именно этот метод, доводили его до совершенства и добивались удивительных результатов. Но главный упор режиссеры делали на актеров, на правду и яркость исполнения, на точное воспроизведение атмосферы того времени, на искоренение мелкого бытового правдоподобия, натурализма, которым так грешит наш кинематограф и до сих пор.
И вернее всего, что в «Чапаеве» применены все художественные средства, все приемы, весь опыт, которым располагал к тому времени советский кинематограф, включая и немой его период. Как режиссеры Васильевы владели всем арсеналом кинематографических средств, но применяли их с таким умением и расчетом, что их методы и приемы всегда были спрятаны, не бросались в глаза, не становились самоцелью. В этом, кстати говоря, заключается еще одно отличие «Чапаева» от целого ряда более поздних картин, многие из которых поднимались на щит, как более «современные». В этих более «современных» фильмах зритель видел раньше режиссерский прием, а потом уже самый фильм. В «Чапаеве» виден фильм во всей своей внутренней сущности, а приема так и не видно. И не разглядевшие этого приема кинокритики тогда решили, что приема, стиля, формально-художественного направления в «Чапаеве» просто нет. Но именно стилевое новаторство подметил, на мой взгляд, очень верно Сергей Эйзенштейн, когда он говорил в 1934 году о путях развития кино: «...и нужно быть ослепленным или близоруким, чтоб не предсказывать, что последующий этап должен стать этапом синтеза, вобравшим в себя все лучшее, что вносили или прокламировали предыдущие стадии. Вчера мы могли это предугадывать и предвидеть. Сегодня об этом за нас может сказать это же самое прекрасный фильм «Чапаев»...
В «Чапаеве» нет никаких кинематографических трюков, никаких комбинированных съемок. Все сделано всерьез и сыграно всерьез.
Подбор актеров великолепен. В самом деле, про кого из исполнителей фильма можно сказать, что он играет слабо? Все — от главных до самых маленьких эпизодических ролей — играют не то что хорошо или нехорошо, а играют именно так, как и нужно было играть.
Все это и привело к тому ошеломляющему впечатлению, которое испытала публика кинотеатра «Титан» 5 ноября 1934 года. Слава «Чапаева» родилась немедленно и росла, как снежный ком.
Через несколько дней по вызову ГУКФ мы приехали в Москву. В десять часов утра ехали по московским улицам. Я спросил шофера, что за громадные очереди стоят по улицам. Он ответил: «Это идет новая картина «Чапаев». Не видели? Вот посмотрите. Если достанете билет». Наша скромная премьера разрасталась в большое торжество.
Большой зал консерватории переполнен так, как он не бывает переполнен никогда,— это встреча москвичей с создателями «Чапаева»... Поздно вечером мы с трудом проталкиваемся через громадную толпу, которая берет приступом Дом печати, где должна быть встреча с нами. Весь цвет советской интеллигенции здесь: писатели, журналисты, общественные деятели, А. Толстой, Жан-Ришар Блок, Мате Залка, А. Халатов...
Колонный зал Дома союзов украшен колоссальными фотографиями участников «Чапаева». Профсоюзы Москвы встречают и приветствуют создателей фильма. Газеты с каждым днем отдают все больше и больше места на своих полосах громадному успеху фильма. Появляются восторженные отзывы писателей, ученых, военных и политических деятелей — Тухачевского, Эйдемана, Гамарника, Рудзутака, Эйхе...
В Смольном Сергей Миронович Киров сам показывает «Чапаева» делегациям, приезжающим в Ленинград по хозяйственным или партийным делам. А успех «Чапаева» все растет и растет, и уже по улицам Москвы после работы идут колонны трудящихся с фотографиями чапаевцев, транспарантами, плакатами, на которых написано: МЫ ИДЕМ СМОТРЕТЬ «ЧАПАЕВА».
...«Чапаев» начинает новый период своей жизни, и нет у меня никаких сомнений, что этот новый период будет плодотворным и долгим, потому что «Чапаев» — одно из тех не слишком многих произведений советского искусства, истинное качество и значение которых выдержит не только критические наскоки снобов от искусства, но и самые серьезные и глубокие требования зрителей «грядущих светлых лет».
1964 год.
blog comments powered by Disqus